Неточные совпадения
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого
года:
Старик, имея
много дел,
В иные книги не глядел.
И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во
многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать
летОно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых
лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я
много подмешал.
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества
лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во
многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок
лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.
Еще
много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних
лет, брички, в которой ездят холостяки, лакея Петрушки, кучера Селифана и тройки коней, уже известных поименно от Заседателя до подлеца чубарого.
— Да я и строений для этого не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за что не оторву. На фабриках у меня работают только в голодный
год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется
много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
Самая полнота и средние
лета Чичикова
много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма
многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Прежде, давно, в
лета моей юности, в
лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишка, село ли, слободка, — любопытного
много открывал в нем детский любопытный взгляд.
В анониме было так
много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь
лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
Право, я
многого здесь прежде не примечал,
лет восемь-то назад, когда тут валандался…
Это я два с половиной
года назад уже знал и с тех пор два с половиной
года об этом думал, об этом именно, что «Дунечка
многое может снести».
— Нет, напротив даже. С ней он всегда был очень терпелив, даже вежлив. Во
многих случаях даже слишком был снисходителен к ее характеру, целые семь
лет… Как-то вдруг потерял терпение.
— Матери у меня нет, ну, а дядя каждый
год сюда приезжает и почти каждый раз меня не узнает, даже снаружи, а человек умный; ну, а в три
года вашей разлуки
много воды ушло.
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича.
Много перемен принес этот
год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как молодая зелень, пробивалась новая…
Илья Ильич кушал аппетитно и
много, как в Обломовке, ходил и работал лениво и мало, тоже как в Обломовке. Он, несмотря на нарастающие
лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и еще беспечнее и подолгу спал после обеда.
— Нет, нынешний
год немного было; с утра дождь шел, а после разгулялось. А то
много бывает.
И Анисья, в свою очередь, поглядев однажды только, как Агафья Матвеевна царствует в кухне, как соколиными очами, без бровей, видит каждое неловкое движение неповоротливой Акулины; как гремит приказаниями вынуть, поставить, подогреть, посолить, как на рынке одним взглядом и много-много прикосновением пальца безошибочно решает, сколько курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или салат, — она с удивлением и почтительною боязнью возвела на нее глаза и решила, что она, Анисья, миновала свое назначение, что поприще ее — не кухня Обломова, где торопливость ее, вечно бьющаяся, нервическая лихорадочность движений устремлена только на то, чтоб подхватить на
лету уроненную Захаром тарелку или стакан, и где опытность ее и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа.
— Теперь трудно передать, — кашлянув в пальцы и проворно спрятав их в рукав, отозвался Иван Матвеевич, — если б в конце
лета пожаловали, тогда
много ходили смотреть.
Вошел человек неопределенных
лет, с неопределенной физиономией, в такой поре, когда трудно бывает угадать
лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его
многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал
многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым
летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
— Тарантьев, Иван Герасимыч! — говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи, как придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы дома не обедаем, и что Илья Ильич все
лето не будет дома обедать, а осенью у него
много будет дела, и что видеться с ним не удастся…
Прошло пять
лет.
Многое переменилось и на Выборгской стороне: пустая улица, ведущая к дому Пшеницыной, обстроилась дачами, между которыми возвышалось длинное, каменное, казенное здание, мешавшее солнечным лучам весело бить в стекла мирного приюта лени и спокойствия.
—
Я знал Ермилу, Гирина,
Попал я в ту губернию
Назад тому
лет пять
(Я в жизни
много странствовал,
Преосвященный наш
Переводить священников
Любил)…
Однако нужно счастие
И тут: мы
летом ехали,
В жарище, в духоте
У
многих помутилися
Вконец больные головы,
В вагоне ад пошел...
Осип, слуга, таков, как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых
лет. Говорит сурьёзно, смотрит несколько вниз, резонер и любит себе самому читать нравоучения для своего барина. Голос его всегда почти ровен, в разговоре с барином принимает суровое, отрывистое и несколько даже грубое выражение. Он умнее своего барина и потому скорее догадывается, но не любит
много говорить и молча плут. Костюм его — серый или синий поношенный сюртук.
Степан Аркадьич был на «ты» почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти
лет, с мальчиками двадцати
лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так что очень
многие из бывших с ним на «ты» находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Степан Аркадьич рассказал
много интересных новостей и в особенности интересную для Левина новость, что брат его Сергей Иванович собирался на нынешнее
лето к нему в деревню.
— Я очень рад, поедем. А вы охотились уже нынешний
год? — сказал Левин Весловскому, внимательно оглядывая его ногу, но с притворною приятностью, которую так знала в нем Кити и которая так не шла ему. — Дупелей не знаю найдем ли, а бекасов
много. Только надо ехать рано. Вы не устанете? Ты не устал, Стива?
Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и
много преувеличенную, роль матери, живущей для сына, которую она взяла на себя в последние
годы, и с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому.
— Да вот уж второй
год. Здоровье их очень плохо стало. Пьют
много, — сказала она.
Многие семьи по
годам остаются на старых местах, постылых обоим супругам, только потому, что нет ни полного раздора ни согласия.
В переводе на русский издавался в 1794, 1800, 1804
годах.] писала одно,
много два письма в
год, а в хозяйстве, сушенье и варенье знала толк, хотя своими руками ни до чего не прикасалась и вообще неохотно двигалась с места.
Он
много видел,
много знал, и от него я
многому научился; например: из его рассказов узнал я, что каждое
лето, перед покосом, появляется в деревнях небольшая тележка особенного вида.
(Половой, длинный и сухопарый малый,
лет двадцати, со сладким носовым тенором, уже успел мне сообщить, что их сиятельство, князь Н., ремонтер ***го полка, остановился у них в трактире, что
много других господ наехало, что по вечерам цыгане поют и пана Твардовского дают на театре, что кони, дескать, в цене, — впрочем, хорошие приведены кони.)
— Значит, с лишком
год с тех пор протек, а конь ваш, как тогда был серый в яблоках, так и теперь; даже словно темнее стал. Как же так? Серые-то лошади в один
год много белеют.
[В 40-м
году, при жесточайших морозах, до самого конца декабря не выпало снегу; зеленя все вымерзли, и
много прекрасных дубовых лесов погубила эта безжалостная зима.
Лет через пятьдесят,
много семьдесят, эти усадьбы, «дворянские гнезда», понемногу исчезали с лица земли; дома сгнивали или продавались на своз, каменные службы превращались в груды развалин, яблони вымирали и шли на дрова, заборы и плетни истреблялись.
В конце 1811
года, в эпоху нам достопамятную, жил в своем поместье Ненарадове добрый Гаврила Гаврилович Р**. Он славился во всей округе гостеприимством и радушием; соседи поминутно ездили к нему поесть, попить, поиграть по пяти копеек в бостон с его женою, Прасковьей Петровною, а некоторые для того, чтоб поглядеть на дочку их, Марью Гавриловну, стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Она считалась богатой невестою, и
многие прочили ее за себя или за сыновей.
Ему было
лет сорок, на макушке его блестела солидная лысина, лысоваты были и виски. Лицо — широкое, с неясными глазами, и это — все, что можно было сказать о его лице. Самгин вспомнил Дьякона, каким он был до того, пока не подстриг бороду. Митрофанов тоже обладал примелькавшейся маской сотен, а спокойный, бедный интонациями голос его звучал, как отдаленный шумок
многих голосов.
— Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом
году у меня уже был ребенок. И я
много работала. Отец ребенка — художник, теперь — говорят — почти знаменитый, он за границей где-то, а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя любовь — самая голодная.
— Н-да. Я, как слушал его, думал: «Тебе, шельме, два десятка
лет и то —
много, а мне сорок пять!»
— Он
много верного знает, Томилин. Например — о гуманизме. У людей нет никакого основания быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в бога. В сорок-то шесть
лет.
— Знаешь, есть что-то… пугающее в том, что вот прожил человек семьдесят
лет,
много видел, и все у него сложилось в какие-то дикие мысли, в глупые пословицы…
На семнадцатом
году своей жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался по земле неспешной, солидной походкой, говорил не
много, стараясь выражать свои мысли точно и просто, подчеркивая слова умеренными жестами очень белых рук с длинными кистями и тонкими пальцами музыканта.
— Семьдесят
лет живу…
Многие, бывшие студентами, достигли высоких должностей, — сам видел! Четыре
года служил у родственников убиенного его превосходительства болярина Сипягина… видел молодым человеком, — говорил он, истекая слезами и не слыша советов Самгина...
Самгин подумал о том, что
года два тому назад эти люди еще не смели говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что говорят
много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.
Я, брат, к десяти
годам уже знал
много… почти все, чего не надо было знать в этом возрасте.
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но… Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это
многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете думать, что два-три
года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять
лет меня учили.
— Он родился в тревожный
год — тут и пожар, и арест Якова, и еще
многое. Носила я его тяжело, роды были несколько преждевременны, вот откуда его странности, я думаю.
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не
много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок
лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…